Дугин А. Постфилософия 8. Неравенство сознаний

ГНОСЕОЛОГИЧЕСКИЙ РАСИЗМ

 

Весь курс построен на концепции сдвига парадигм. В ходе предыдущих лекций мы выяснили, что такое парадигмы, как они меняются, что происходит при переходе от одной парадигмы к другой, что происходит с проблемами гносеологии, онтологии, субъекта и объекта, реальности, коммуникаций, языка.

Сегодня речь пойдет о неравенстве восприятия, интерпретации, неравенстве гносеологических качеств и возможностей, причем в очень уникальном пространстве — пространстве парадигмы постмодерна. Мы также затронем проблемы эпистемологии применительно к постмодерну. Главным стартовым тезисом этих лекций, который нуждается в доказательствах, является тезис о том, что знание в эпоху постмодерна невозможно. Знание не может быть основано на парадигме постмодерна. Само представление о знании исключено в этой базовой парадигме. Мы видели, что в концепции постмодерна, в философии постмодерна, отменяется понятие субъекта, замененного «бесовской» текстурой, ризоматическим шизоанализом и, соответственно, поскольку снимается базовое представление о субъекте и объекте, являющихся предпосылкой любого знания в любых гносеологических системах, то знание в постмодерне как таковое упраздняется. Это делает эпоху постмодерна совершенно уникальной, поскольку постчеловечество начинает жить в таких условиях, в таких ситуациях, где знание не просто не существует, оно невозможно по определению. И это вводит проблематику гносеологии в эпоху постмодерна в совершенно новый контекст. Каковы были гносеологические коды в других парадигмах? Гносеологический код в эпоху премодерна, Традиции, учреждал представление о субъекте познания реальности, об объекте познания реальности и об их совпадении в Абсолюте. Согласно индуистской формуле «Атман есть брахман». Это базовое онтологическое и гносеологическое индуистское утверждение, основа индуистской, адвайто-ведантистской традиции. модерн предлагает новый, революционный по отношению к премодерну, гносеологический код Просвещения. Есть субъект и объект познания: картезианское «cogito ergo sum» и объект познания — йtendue, протяженность, которая лежит перед человеческим субъектом. В гносеологической парадигме модерна они строго не совпадут нигде и никогда, что и порождает фундаментальную онтологию современного знания в парадигме модерна.

А вот, что происходит, когда мы переходим к парадигме постмодерна. И гносеологический код Традиции, и гносеологический код Просвещения исчезают. Тем не менее, знание в раннюю эпоху постмодерна, в которой мы живем, есть, и постчеловеческое существо всё время пребывает в процессе познания, общения с внешним миром, внутренний процесс мозга как-то действует. И что же приходит на место знания в эпоху постмодерна? На место знания в эпоху постмодерна приходит симулякр знаний или гносеосимуляция. Нечто напоминающее процессы познания, и в самых сложных, и в самых простых формах, в эпоху постмодерна сохраняются, а вот гносеологического кода, который был бы фундаментальной предпосылкой возможности познания и процесса познания больше не существует, потому что нет субъекта. Это мы знаем, благодаря Делёзу, говорившему о «смерти автора», говорившему о том, что изгнание субъекта является основной программой философии постмодерна. Но когда исчезает субъект, вместе с ним исчезает и объект, превращаясь в виртуальный {так?} экран, где субъект и объект не то, что совпадают и сливаются друг с другом, где они просто хаотически нерасчленимы. Это то, что возникает вместо субъекта и объекта, то, что инсталлируется парадигмой постмодерна вместо субъекта и объекта. Делёз называет это ризомой. Об этом ризоматическом существовании в рамках актуальной реальности мы много говорили, это плоская поверхность экрана, или корневище, которое не растет ни вверх, ни вниз, ни обращается к процессу субъектных отражений идей и мифов, ни склоняется в сторону материальных, фундаментальных корней. Критика ствола, растения с позиции ризоматического корневища составляет основу программы постмодерна, которая вполне реализуется. Мы говорим о исчезновении кода. Но само отсутствие кода, в принципе, если его предъявить нашей культуре, будет являться фундаментальным скандалом и таким откровением, осмыслить которое современное человеческое сознание просто не в силах. Более того, если нет гносеологического кода, если он исчез, то мы пребываем в царстве проявленного ничто, нигилизма, где не существует познания и разделения субъекта и объекта. Это проявление ничто, как истина об исчезнувшем гносеологическом коде, трудна и нигилистична. Хайдеггер говорил: «Ничто ничтожит, ничто уничтожает». Истина об исчезнувшем гносеологическом коде невыносима для человеческого существа, которое, в принципе, продолжает жить по инерции познания. Весь процесс человеческой жизни и есть процесс познания. Следовательно, если напрямую к исчезновению кода нельзя подойти и сделать его основой философской программы — это будет слишком резко, — то происходит не отмена знания, а отмена гносеологического кода, то есть той модели, с помощью которой знания из данных опыта становятся фактами человеческой гносеологии, фактами знания. Иными словами, нет кодифицирующей решетки, которая позволяет систематизировать данные опыта, а сам опыт есть. Соответственно, информация остается. Более того, она расширяется, а ее систематизация, превращающая информацию в знание, исчезает. Но подача информации и сигналов — как внешних, так и внутренних — для человеческого существа в его телесном и интеллектуальном измерении всё равно должна быть основана на каком-то, хотя бы, условном коде. И как решить в парадигме постмодерна эту проблематику? С одной стороны — утвердить отсутствие гносеологического кода, а с другой стороны — поддержать инерцию якобы познавательного процесса. Для того, чтобы описать судьбу знаний в эпоху постмодерна, вводится такая концепция, как гносеосимуляция или симулякр знаний. Симулякр — классический термин постмодернистской философии. Итак, вместо знания мы имеем симулякр знаний. Что такое симулякр знаний и чем он отличается от гносеологического кода или от знания в эпоху модерна и в эпоху Традиции — эпоху премодерна? Знание есть, информация есть, — кода нет. И вот такое недекодируемое, принципиально недекодируемое знание и есть симулякр знаний. То есть все участники процесса познания, и тот, кто раньше был человеком и субъектом, и то, что было некогда объектом, то есть внешний мир и внешняя среда по отношению к человеку, — всё это находится в состоянии, напоминающем процесс познания, с одной лишь небольшой разницей. Это познание структурируется таким образом, что оно обратимо, ненакопительно, неспасительно, то есть не переходит в онтологическое измерение, как переходило познание, например, Бога или Абсолюта в традиционной парадигме. Оно принципиально создано из гетерогенных элементов, слитых в некую непрерывность. Это тоже классический постмодернистический парадокс. Смысл процесса гносеосимуляции состоит в том, что нам представляется нечто континуальное, непрерывное, но состоящее из абсолютно гетерогенных элементов. И, тем не менее, эти гетерогенные элементы не поддаются заведомому членению. Иными словами, это — речь, составленная из слов разных языков, которые, более того, никоим образом не соотносятся друг с другом ни в падежах, ни в смысловых эквивалентах, и тем не менее, эта инфернально-глоссолалическая речь постмодерна воспринимается нами как абсолютно адекватный музыкальный пассаж. Если угодно, мы ее воспринимаем, но не понимаем. Иногда, попав в чужой языковый контекст и слыша чужую речь, мы киваем, соглашаемся, и нам кажется, что мы что-то узнаем. В речи спящего человека, который во сне бормочет обрывочные слова, фразы, мы распознаем какой-то смысл, утвердительные интонации, слышим испуг, вопросительные интонации, нам кажется, что мы это схватываем, но это всё куда-то исчезает, и мы понимаем, что мы находимся на отдыхе в Египте или в Турции, или же просто спим, поскольку не можем дешифровать, схватить этот, якобы, узнаваемый элемент. Но, в отличие от языков, которые мы просто не знаем в обычном интеллектуальном опыте, язык, на котором говорит постмодерн — это язык, которого не знает никто, который не имеет расшифровки, поскольку он состоит из фрагментарных элементов, несистематизируемых и принадлежащих к настолько гетерогенному контексту, что количество этих гетерогенных элементов превышает количество всех вероятных языков, в том числе математических реконструкций. Иными словами, в гносеосимуляционном процессе слиты два абсолютно невозможных в других форматах явления. Это континуальность, предполагающая однородность, и дискретность абсолютно гетерогенных элементов, не предполагающая континуальности. Наличие того и другого является основным определением гносеосимуляционного процесса. В реальности чего-то подобного добиться чрезвычайно трудно. Ролан Барт и другие постмодернисты пытались описать этот классический постмодернистский текст, но это больше напоминало бурчание и скрежет додекафонической музыки, состоящей из разнородных элементов. Так и язык постмодерна состоит из гетерогенных элементов, звуков скрежета, неких случайных звуков, вылетающих из человеческого рта, слепленных в один сплошной и вполне музыкальных момент. Но эта музыка внятна только ризоматическому бытию. Постепенно, вовлекаясь в процесс гносеосимуляции, мы начинаем утрачивать тонкую грань между критическими, тонкими культурными провокациями эпохи модерна в лице дадаизма Тристана Цара, футуризма или других радикальных абсурдистских опытов и бытовой жизнью.

Когда некие философские провокации художников, поэтов или философов модерна становятся банальностью, они перестают нести тот смысл, который несли картина «Черный квадрат» Малевича или «Ожидание Годо» Ионеску. Герменевтика и интерпретация таких произведений, как «Ожидание Годо» или «Черный квадарат», заурядны для современной западной культуры, которая прекрасно оперирует структурами, интерпретационными кодами, сводя элементы того или иного произведения искусства к гносеологическому коду Просвещения, например, к освобождению человека от форм, к освобождению человеческого духа от различных «абсолютов», к несовпадению субъекта и объекта в «Черном квадрате» или к «наступлению объекта». Иными словами, мы всегда интерпретируем культуру в рамках гносеологического кода. Но в эпоху постмодерна мы сталкиваемся с культурой, которую невозможно, не нужно, некому и незачем интерпретировать. Поэтому факт показанного нам по телевидению какого-нибудь музыкального клипа не поддается разложению и сведению кода, это вещь абсолютно законченная. Поэтому и возникает упомянутая абсолютизация ризоматического экрана. На нем и только в этой плоскости всё происходит. То, что нам показывают — важнее, чем мы. Важнее тот месседж, который за этим стоит (а за этим не стоит никакого месседжа). Это важнее, чем люди, которые изображали из себя актеров в том или ином клипе. Это абсолютно самодостаточная реальность, которая абсолютно тождественна самой себе в тот момент, когда ее показывают. В тот момент, когда ее не показывают — она исчезает и пребывает в ничто, поскольку она представляет собой случайное воплощение ничто. На практике, чтобы организовать — чисто технически — процесс гносеосимуляции, всё-таки, по крайней мере, в раннем постмодерне, где мы живем, необходимо каким-то образом обращаться к предшествующим парадигмам и к их гносеологическим системам. Так оно и есть — мы сейчас дедуктивно это вывели, — а на практике так оно и происходит, поскольку классический постмодернистический текст являет собой смешение двух абсолютно несопоставимых реальностей. Одна реальность, которая выстроена по законам интерпретации гносеологического кода, — это реальность мифа, реальность суггестии, иррациональный нарратив, обращение к бессознательному и то, что в парадигме модерна называется мистификацией, шарлатанерией или мракобесием. То есть элементы гносеологического кода постмодерна {так?} становятся как бы системным квазиязыком или элементами квазиязыка философии в языке постмодерна. И другим элементом гносеологического кода, который сюда примешивается, является код Просвещения, то есть рационализм. Это выверенный и описанный метод, рефлексия относительно самого себя познающего и того, что он делает. Код Просвещения тоже является частью, необходимой, вернейшей частью этой гносеосимуляции. Если бы гносеосимуляция работала с одним гносеологическим кодом, это был бы запутанный, но модернизм, или экстравагантный, но традиционализм. Самая главная задача в данный момент для нас — вскрыть отсутствие гносеологического кода в парадигме постмодерна. Она осуществляется через необходимое наличие в любом постмодернистском тексте, артефакте, произведении культуры, вообще в любом оформлении постмодернистской гносеологии, например, в образовательном процессе, в информационном процессе, вообще в процессе общения и коммуникаций обязательного и необходимого смешения двух парадигм. Нет такого постмодернистского кода, в котором не были бы взяты за основу или интерпретированы те или иные элементы из тезауруса премодерна. В этом состоит специфика постмодернистического дискурса, что он постоянно обращается к стихии архаического. И эта стихия архаического, бессознательного обширна. Она интерпретируются с помощью мифов, религиозных идей, являясь в человеческом подсознании пережитками континента системы премодерна, сохранившимися в виде инерции, структуры коллективного бессознательного или индивидуального бессознательного — это один элемент тезауруса постязыка и гносеосимуляционного процесса. А другим кодом являются — с таким же абсолютным доверием и без всякого конфликта, без всякой внутренней оппозиции, которая существует между методологиями и стратегиями премодерна и модерна, — элементы рационального дискурса. Чем более тонко постмодернистский автор осознает свою собственную задачу — скрыть исчезновение кода и сообщить о нем, тем более умело, тонко и хитроумно он манипулирует элементами этих двух несовместимых взаимоисключающих парадигм, которые, с точки зрения своей собственной структуры, не смогут находиться в одном и том же состоянии. В наше время любое классическое произведение является постмодернистским, только в большей степени осознанное или в меньшей. В эпоху постмодерна нельзя создать не постмодернистское произведение. Даже если кто-то, например, артизан премодерна или совершенный рационалист, еще застрявший в эпохе Просвещения, попытается что-то сделать в нашу эпоху, либо это у него не получится, либо он маргинализируется и фактически потеряется, а если не потеряется и что-то у него получится, то безусловно реинтерпретируется в новом гносеосимуляционном процессе, именно в нем и из него получая свое коннотативное значение и свою собственную внутреннюю структуру. Пример «Кода да Винчи», фильма, который все смотрят. Это иллюстративное, очень ясное проявление масскультуры постмодерна. Там содержатся элементы премодерна, причем гротескные, знаки, символы, деконтекстуализированные положения христианской догматики, которые оспариваются через систему эбионитской ереси. Всё это берется абсолютно вне контекста, о котором не знал не только идиот, поставивший фильм, но и Браун, популяризировавший книгу Лея, Байджента и Линкольна, и даже сами эти английские масоны, написавшие «Священную Загадку». Они очень слабо представляют себе структуру тринитарных споров. И тем не менее, эта уже десятая производная от глубочайшего невежества относительно этой догматической линии вкраплена в ткань произведения. Там появляются какие-то рационалисты, которые продолжают бороться в наше время с христианской традицией, как будто всё с ней уже не закончено. Там есть чудовищные католические «Бен-Ладены» из Opus Dei, и всё это вызывает вопрос: «Что нам сообщил фильм? О чем он?» Одни говорят — фильм неплохой. Другие скажут — полное дерьмо. Но все его посмотрели, и тот факт, чтобы все его посмотрели, является главной задачей. Не финансовой задачей. Не задачей подорвать чью-то веру, никакой веры в постмодерне ни у кого на самом-то деле нету. А если она есть, то люди просто «не проснулись». Факт демонстрации «Кода да Винчи» является самостоятельным, самозначным актом. Это и есть классический образец гносеосимуляции. Фильм, который не повествовал ни о чем, который привлек внимание, который вызвал желание его интерпретировать, спорить, смотреть. Но он прошел. Новый сезон. Новый триллер, блокбастер заменил его и от него не осталось ровным счетом ничего. Ни от Дэна Брауна, ни от людей, которые смотрели фильм, экранизированный по его книге. Знаний ни положительных, ни отрицательных не прибавилось ни у одного из наблюдателей этого фильма, ни у создателей этого фильма. Прошел? — и хорошо. И это часть гносеосимуляционного процесса, в котором видны, якобы, деконструкции христианского мифа. Но обратите внимание, что эта деконструкция через привлечение эбионитской модели минимальной антропологической христологии абсолютно неуместна. Только очень наивный человек может воспринять это как деконструкцию христианства. На самом деле ироничное издевательство над методом деконструкции, то есть приведением некой системы к ее критической подоплеке. Это подмигивание настоящих, фундаментальных постмодернистических нигилистов над самим процессом деконструкции. Это в каком-то смысле постпостструктурализм. В этом и состоит специфика реализации исчезновения гносеологического кода через смешение двух гносеологических парадигмальных кодов. Если мне скажут, что возможен постмодернистский текст, который не будет содержать отсыла ни к гносеологическому коду модерна,  ни к гносеологическому коду Традиции, то я просто рассмеюсь, поскольку такое утверждение может быть построено исключительно на смутном и неточном понимании того, что такое гносеологический код Просвещения, что такое гносеологический код премодерна, Традиции. Иными словами, если этого смешения не будет, то любой текст поддается однозначной гносеологической интерпретации в рамках той или иной парадигмы. Значит, он не принадлежит постмодерну, а если он не принадлежит постмодерну, то мы его не рассматриваем и он остался в прошлом. И в наше время его прочтение просто невозможно. Таким образом и возникает необходимость переделать и переосмыслить произведения и классического модерна, и премодерна, создать некий постмодернистский ремейк тех произведений, тех систем, тех структур, которые существовали в рамках гносеологических моделей премодерна или модерна. Есть удачные примеры, например, песня Псоя Короленко по поводу Невского проспекта. В одной песне он на постмодернистский манер пересказывает «Невский проспект», великолепно, очень точно и совершенно постмодернистски. А есть неудачный пример, такой, как «Даун-хаус» — попытка Бондарчука и Охлобыстина, бывшего хулигана, ставшего попом, переложить на постмодернистический лад Достоевского. Но без этого переложения мы просто неспособны дешифровать послания предшествующих парадигм. В постмодерне без этого перекладывания мы ничего не способны восприять. Всякое знание в эпоху постмодерна либо является гносеосимуляцией и интегрировано в этот процесс, либо его нет вообще, либо оно попадает в сферу черного ничто, остается за скобками и абсолютно нигде не существует. В постмодерне единственным знанием является гносеосимуляция или симулякр знания, поскольку в процессе смешения двух кодов как раз и происходит смешение между субъекта и объекта и исчезновение через противоречие. Джордж Бейтсон, один из фундаментальных основателей современной психолингвистики, предок НЛП, праотец... Кстати, это его ученики придумали коммерческую историю надувательства и собирания денег, как последователи Кроули, довольно честные, придумали историю с хаббардизмом, — Рон Хаббард — это коммерческий эксплуататор довольно искреннего и бессеребреннического безумного американского кроулианства. Так часто бывает. Но Бейтсон здесь не при чем. Бейтсон как раз говорил о том, что одним из главных инструментов лингвистического формирования психических расстройств является косноязычие родителей, когда родители, например, говорят своему ребенку — подойди ко мне подальше или: ну это, сделай это, и когда даются неточные установки, особенно установки, связанные со сбоем речи и косноязычием, воспроизводящие взаимоисключающие приказания, — подойди ко мне подальше — это постепенно формирует разлад всего психического существа, включая даже некие биологические дисфункции. Точно так же постоянное смешение двух гносеологических кодов в классическом дискурсе постмодерна создает из нас, слушателей и участников этого гносесимуляционного процесса, так как все мы здесь сидящие и несидящие являемся безусловно частями этого процесса симулякра знаний, постепенно и происходит реализация постмодернистской программы по стиранию и исчезновению субъекта. Таким образом, в симулякре знаний происходит некое жонглирование постгносеологическими квантами, которые можно назвать экстатическим топосом постгносеологии. Например, нам что-то показывают или рассказывают, мы оживляемся, нам как-то весело, идут некие токи, напряжение... Нам показывают другое, мы следим за этим, нам становится скучно, мы засыпаем... Весь процесс знаний в постмодерне построен между этими экстатическими топосами, которые нас оживляют, — «не дай себе засохнуть» или «познай вселенную, инопланетяне среди нас» — мы сразу включаемся и потом остываем, когда нам рассказывают, например, о скучной гносеологии Канта. Кого-то, может быть, это вдохновляет, но опять же, для того чтобы в постмодерне читать или преподавать Канта, это должно периодически сопровождаться определенными анекдотами и чем дальше, тем больше анекдотов, потому что внимание студентов становится всё более кратким. Отсюда нынешние издания — Хайдеггер в комиксах или голый Хайдеггер, которому студенты пририсовывают рожки... В конечном итоге забывается, кто такой Хайдеггер, и возникает некий гносеосимулякр Хайдеггера, о котором все знают, он становится торговой маркой, его изображают в рекламных роликах, как Че Гевару, который рекламирует мобильный телефон. Че Гевара в постмодерне совершенно оторван от контекста, но Че Гевара — это начало постмодернистической стратегии, дальше дойдет до всего. То есть элементы и фрагменты премодерна и модерна, лишенные своего гносеологического кода, радикально оторванные от своего гносеологического кода, помещаются принципиально в иной код. Так возникает бесконечное, неопределенно большое количество пустых, экстатических топосов. Например, берется любой элемент христианской догматики, берется элемент какой-нибудь рационалистической, атеистической модели, которая объясняет мир, они складываются вместе, безо всяких объяснений и говорится: вот это — теория христианской эволюции, вот это Тейяр де Шарден. Тейяр де Шарден, причем, это еще скромная прелюдия. Он рассказывает, что Бог создал амебу, потом амеба развивалась, исполняясь божественного промысла, становилась рыбкой, потом рыбка обрастала жабрами, поднималась в воздух, и дальше стала Тейяром де Шарденом, иезуитом, жившим в Китае. В принципе, это персонаж для «Кода да Винчи-2», где он должен появиться со своими рыбками, эволюционной моделью и не только. А поскольку в каждом из этих гносеологических множеств модерна и премодерна бесконечное количество элементов — историй, нарративов, систем, догматов, то, собственно говоря, для такой развеселой симуляции знаний постмодерна поле неограничено. Можно писать абсолютно обо всём, можно делать фильмы на любые темы, серьезные, несерьезные, трактовать абсолютно любое произведение, любое явление и всегда это будет обогащать нашу постмодернистическую культуру знанием абсолютно обо всём, заглядывать в те уголки, которые были абсолютно не посещаемы вниманием в эпоху модерна. Кстати, это тоже общий тренд: культура постмодерна — это собирание того, что не попало в модерн. Например, в Америке самым большим успехом пользуются записи Армстронга, которые были отброшены музыкантами, когда они компоновались на пластинке. У кого-то там рукав поехал, кто-то из джаз-бенда пьяный приехал и не мог взять правильные ноты, и вообще какие-то неудачные произведения, навроде тех, что любил Сережа Курёхин, мой покойный друг. Например, группа «Шарк». Это малоизвестная группа, три или четыре дочки американских фермеров, которые у папы попросили деньги на электрогитару, взяли какой-то ящик и в хижине наиграли что-то потрясающе идиотское, записали это и, кажется, Фрэнк Заппа нашел эту группу, которая пыталась номинироваться. В общем, это похлеще, чем Эд Вуд будет. И вот это как раз становится объектом внимания постмодернистического дискурса, то есть то, что не удалось в модерне, то, что забыли в эпоху модерна, но в отрыве от интерпретационного кода премодерна. постмодернисты прекрасно понимают, что такое премодерн, но он их не впечатляет.

Процесс гносеосимуляции имеет тоже свои ритмы и формы. До этого мы пытались просто описать его как явление, а теперь посмотрим, в каком направлении это явление протекает. А оно протекает, грубо говоря, в проекте расширения объема вещания или максимализации информации. Это и называется информационным обществом. Потоки гносеосимуляции неуклонно растут. Количество информационных фактов растет в геометрической прогрессии, потому что каждый день происходит всё больше и больше бессмысленных вещей, всё больше и больше бессмысленных останков мы находим в прошлом, в археологии знаний, всё меньше и меньше мы понимаем прошлое, настоящее и будущее, и тем не менее объем этого информационного процесса и разрешение, отказ от секретности знаний как таковых расширяется. Это называется явлением транспарентности, и постепенно человеку становится открыта вся полнота знаний — и древних, и современных. Доводятся до конца исследования о белых пятнах истории традиционного общества через реконструкции. Выясняются, оттачиваются технологии познания, доделывается то, что не доделал высокий модерн. Всё это выстраивается, логика анализируется всё больше и больше, методология познания и рефлексия относительно методов познания растут. И тем не менее, расширение знаний происходит параллельно именно исчезновению этого кода. Пока в постмодерне мы не можем говорить об отсутствии кода. Мы живем в начале этого процесса. Отсутствие кода — это совершенно особая вещь. Мы говорим об исчезновении кода. Исчезновение кода — это процесс, как и процесс расширения объемов информации. Эти два процесса являются абсолютно взаимосвязанными. Чем шире поток информации, тем уже возможности ее понимания и ее интерпретации. И когда поток информации, то есть отсутствие закрытых информационных сегментов станет абсолютным, именно в этот момент окончательно улетучится возможность понимать хоть что бы то ни было из того абсолютного объема, который будет предъявлен человеческому существу. Это очень тонкий момент гносеосимуляции. Гносеосимуляция — это шифрограмма, которая не подлежит декодированию, поскольку она не несет никакого смысла. Если вспомнить «Макбета» Шекспира — это «сказка, рассказанная идиотом». Вот один небольшой исторический момент. Прошлой осенью я был в Вашингтоне, беседовал с профессором Фридрихом Старром, вполне замечательным персонажем, одним из ведущих интеллектуалов Хопкинского университета. Он одновременно джазмен, шпион, специалист по курдской проблеме, был даже похищен курдскими повстанцами, когда откапывал какие-то средневековые амфоры в местах расселения езидов, активно занимался сепаратизмом Синдзяньско-Уйгурского автономного округа в Китае, интересуется гносеологией и русским народничеством, замечательный человек, один из классических современных интеллектуалов. Он сказал, что в России был такой человек, который его больше всего поразил, это Сергей Курёхин, и он, оказывается, играл в его «Поп-механике». Представляете себе, один из теоретиков уровня Бжезинского играет в «Поп-механике», поскольку он джазмен? И вот мы с ним, выходя из библиотеки Конгресса, говорили об очень интересной вещи. Он рассказывал, что один бодахшанский ученый, который проходил в университете Хопкинса практику, увидел у него в интернете карту Google, которая позволяет увидеть мельчайшую деталь земной поверхности, навел на свой Бодахшан, который долгое время был секретной зоной при Советском Союзе и чуть ли не обнаружил там свой дом, отчего совершенно обалдел. Ясно, что может делать бодахшанский интеллектуал в Вашингтоне. Он получал инструкцию по поводу работы по поддержке тайных исламистских радикальных организаций против пророссийского Душанбе. Так вот, профессор Старр доброжелательно говорит: вы ничего не сможете против нас сделать, потому что знания будут абсолютно открыты, абсолютно всем доступны, и в такой ситуации существование закрытого общества типа вашей России, традиционной, национальной, с местной администрацией долго не простоит, поскольку транспарентность — это не наша выдумка, это объективный ход развития исторических парадигм. Поэтому вы обречены. А мы, наоборот, сказали транспарентности «да», мы сами очищаемся от внутренних преград, и поэтому в потоке открытия всей возможной информации, победим. А я в ответ ему заметил, что это очень интересная идея, но тем не менее, чем больше людей владеет информацией, тем больше они глупеют. Даже ваши американские школьники, решая задачу — сколько будет пять плюс пять — лезут за калькулятором и, как Бивис и Батхед, начинают тыкать. Тот факт, что большинство американцев вообще не представляет себе географии, тоже отмечен и подтверждаем опытом. И им этого не надо. Они более продвинуты, чем мы и многие другие народы в процессе гносеосимуляции. Информация заменяет им интерпретацию, понимание. В принципе, они просто интегрируются в информационный процесс и больше ни о чем не заботятся. Тогда я сказал Фридриху Старру, что по мере расширения объема знаний происходит всё большее сокрытие кода, который дешифрует эти знания, на что он включился, подпрыгнул и сказал — а вот это правильно, потому что код остается в руках очень маленькой интеллектуальной элиты, к которой принадлежу я, вы, а вот это, говорит, быдло вокруг, и ваше, оно к этому не принадлежит. И мы, являемся необрахманами, — сказал Фридрих Старр — сторонник демократии, прав человека — и мы храним тайну дешифровки в этом обществе дебильных толп, которые жрут информацию, не понимая, что жрут они совершенно не то. А код — у нас. И он был очень довольный, и после этого мы говорили с ним более открыто.

Конечно, Фридрих Старр — не настоящий постмодернист. Он видит сейчас, как исчезает код, по крайней мере, из открытого доступа по мере расширения информационных потоков гносеосимуляции. Но он не знает того, что знают более фундаментальные постмодернисты. Что на самом деле этого кода в постмодерне нет. Принципиально нет. Этого мистер Старр еще не осознал. Это слишком страшное знание.

Когда я писал порядок лекционного курса, я неслучайно поставил одну лекцию о гносеологической трансформации в начале, то есть она была в ряду основных разборов основ философской проблематики в разных парадигмах, а другую поставил в заключение, потому что мы сегодня тоже говорим о гносеологической проблематике. Но почему я разбил эту тематику гносеологии и поставил сегодняшнюю лекцию в конце сразу после лекции о сверхчеловеке и радикальном субъекте? Потому что, если говорить глубоко и фундаментально о струкруре знания в эпоху постмодерна, и о тех метаморфозах, которые происходят с этой реальностью, с этим явлением знания, безусловно необходимо было предварительно рассказать об этой парадоксальной метаметафизической {так?} логике сверхчеловека и радикального субъекта. В чем заключается сущность радикального субъекта? Радикальный субъект — это инстанция, которая присутствует во всех трех парадигмах, не изменяя своего качества. Это уникальное явление, которое указывает на то, что эта реальность имеет транспарадигматический характер, то есть метапарадигматический характер. Это инстанция, которая не инсталлируется парадигмами, она реагирует на инсталлируемые парадигмы, но не зависит от того, как распределяются роли субъекта и объекта, и от других основопологающих ролей философии в той или иной парадигме. И вот, что мы видем относительно радикального субъекта, его поведения в связи с изменением статуса человека в трех парадигмальных уровнях. В  рамках премодерна радикальный субъект полностью совпадает с субъектом как таковым, с духовным человеком или богочеловечеством премодерна. И поэтому радикальный субъект, его знания, онтология в рамках парадигмы премодерна ни в чем не отличается от субъекта этой парадигмы. Отсюда феномен традиционализма без традиции, мы об этом говорили, упоминая Юлиуса Эволу. Радикальный субъект точно совпадает с традиционным субъектом. Но его обнаружение как радикального субъекта, а не субъекта парадигмы премодерна начинается в эпоху модерна, когда он оказывается на периферии человеческой культуры и человеческой истории, но не отказывается от своей собственной структуры. Его не видно, не слышно, он сидит тихо, потому что гремят картезианцы, кантианцы, Карл Поппер, Фридрих фон Хайек, а он где-то тихо сидит, но не прячется. Во всяком случае, он всё больше и больше расходится с судьбой человечества, становится omo differenciato {так?} (в терминологии Юлиуса Эволы), обособленной личностью, которая утверждает парадигму, в текущую парадигму не вписывающуюся. В парадигме модерна есть множество явлений, проистекающих из «континента метафизической глупости», поскольку парадигма меняется, а люди не успевают за этим. И поэтому они пытаются рассказать о своем, о хорошем, о всеединстве, о холизме, о целостности мира, о субъекте, об объекте. Они пытаются рассказать уже на принципиально ином языке, через сны, через неврозы, психозы... То есть современный человек в значительной степени древний человек, традиционный, но с интеллектуальной точки зрения, с точки зрения неких фундаментальных конвенций сознания он уже не является этим человеком и если он этого еще не понял, то он просто дурак. Отсюда принцип stultitia laudit у Эразма. Идея традиционализма как глупости, пассивного традиционализма — это одно, а вот радикальный субъект — это традиционалист совершенно неглупый и являющийся таковым не по инерции, не потому, что он воспитывался в католической, православной, буддийской, христианской, индуистской семье, не потому, что он принадлежит какому-то совершенно особому роду, где передавались те или иные традиции, нет, он ходил в свою обычную советскую, светскую, французскую, итальянскую школу, читал обычных авторов, у него обычные родители, и вдруг он сознает, что всё, что его окружает — фундаментально не то. В случае премодерна радикальный субъект не мог отличить себя от этой парадигмы, потому что его всё устраивало. В модерне его не устраивает ничего и он находится на периферии, вместе с революционерами, антиэлитой (в смысле Паретто), с убийцами, ворами, с кем угодно, только не в самом этом пространстве человеческого круга.

В эпоху постмодерна происходит самая важная трансформация радикального субъекта. Радикальный субъект вообще отделяется от человеческого состояния, он перестает вообще хоть как-то соотноситься с антропологической парадигмой модерна. Но что происходит? Ведь и человек совершенно автономный, суверенный человек модерна, переходя к постмодерну, сам теряет контакты с человеческим архетипом, сам открывается подтелесной, инфернальной реальности — лицо мира, открытое снизу, — и сам расчеловечивается, превращаясь в разумного ризоматического зверя: в кошку, свинью или в элемент бесовской текстуры. На самом деле, это разделение двоякое. Сверхчеловеку в эпоху модерна было невозможно отделиться от человека, поскольку какую-то связь он с ним чувствовал. Он был, как Ницше или Эвола, лишь маргиналом. Здесь он перестает быть маргиналом, потому что здесь нет центральной точки, сама эта система, которая претендовала на центральность, открыта снизу и в ней происходит свободная циркуляция демонических или нигилистских энергий. Это структура постчеловечества. То, что, по Ницше, можно назвать недочеловеками. Здесь как раз и происходит разделение. Всё-таки, как писал Ницше, сверхчеловек в эпоху модерна не был по-настоящему сверхчеловеком, он был высшим человеком. Когда Заратустра собирал высших людей в своей пещере, он говорил: да, действительно, эти высшие люди действительно настоящие, только от них что-то слишком сильно воняет. То есть в модерне сверхчеловек, освобожденный даже от элемента высших людей, был невозможен. Сверхчеловек приходит в эпоху постмодерна и приходит тогда, когда человеческое достоинство, человеческий архетип рушится, открывается снизу, низвергается в ризоматический хронос Делёза, в котором возникают лишь сполохи случайного эонического времени.

Итак, радикальный субъект впервые обнаруживается как самостоятельная реальность и, поскольку он взаимодействует с парадигмами, но не принадлежит им, сохраняя свою идентичность на всех трех уровнях, соответственно, он переформулирует свою повестку дня по отношению к этой тематике. То есть если центр и периферия были проблематикой модерна, где на периферии было много чего, а в частности, там прятался сверхчеловек и радикальный субъект, то в эпоху постмодерна радикальный субъект находится совершенно в новом состоянии по отношении к человеку, он просто вне его, поскольку и человек уже находится вне себя. Неслучаен тот же тезис постмодернистов о бесовской структуре. Вспомним фундаментальный роман Достоевского «Бесы». По-французски он переводится не как «Les demons», а как «Les possйdйs». Это очень важно, что для того, чтобы передать, что имел в виду Достоевский, вводится «Les possйdйs» — одержимые. «Les demons» французам ни о чем не говорит. Речь идет об инфернальной одержимости, инфракорпоральными сущностями, по Генону, которые заменяют или подменяют человеческое существо. Иными словами, сверхчеловек появляется тогда, когда кончается человек. Он выстраивает свою модель не по отношению к человеку, по отношению к которому он являлся бы периферией, пусть даже «дендистской» периферией. По-настоящему он становится сверхчеловеком, радикальным субъектом, обнажается как таковой, когда человек превращается в недочеловека и утрачивает свое достоинство. Свое традиционное достоинство он утрачивает при переходе от парадигмы премодерна к модерну, а затем утрачивает даже свое модернистическое достоинство, если это можно назвать достоинством. И здесь сверхчеловек, радикальный субъект проявляет свое метапарадигматическое свойство. Это важно для того, чтобы понять вопрос о судьбе знаний в эпоху постмодерна. Наличие инстанции сверхчеловека в системе постмодерна — и только в системе постмодерна — абсолютно фундаментально аффектирует не только саму эту парадигму, но также и наше знание и представление о других парадигмах.

Теперь несколько слов о гносеологической иерархии постмодерна и постчеловечества. Здесь можно выделить некую новую модель, поскольку по окончании эпохи модерна по-новому распределяются карты, позиции, имена того, что является основной структурой, взаимодействующей с элементами структуры человеческого общества или дополняющей их, так как основой человеческого общества является неравенство: богатых и бедных, знатных и незнатных, представителей золотого миллиарда и мировой периферии. Модель неравенства существует в любом обществе, даже коммунистическом. Например: партийные и беспартийные и т.д. Что же происходит с точки зрения гносеологической иерархии постмодерна? В ней накладываются друг на друга три гносеологические реальности. С одной стороны — начнем с середины — это недолюди или непосвященные демоны, шизомассы, по Бодрийяру, интегрированные в гносеосимуляционный процесс. То есть это подавляющее большинство унтерменшей постмодерна, которые воспринимают скрытый код или гносеосимуляционный процесс как данность, как некую среду. Интегрируются в нее и становятся частью гносеосимуляционной среды. Они общаются между собой, они что-то рассказывают, они читают, они слушают лекции. Но, постепенно ассимилируя коды культуры постмодерна, они также постепенно прощаются с собственной субъектностью. Их к этому и призывает экран, система постмодернистических симулякров знаний, и соответственно, они становятся глобальным телевизионным компотом, и от экрана больше не отличаются. И чем больше они сливаются с экраном, тем больший шанс у них попасть на этот экран. Это в эпоху тоталитарного телевидения была диктатура дикторов, которые диктуют, а все остальные как дураки слушают. В эпоху постмодерна каждый становится диктором, есть webchat, где маленькая дешевая штучка, глазик смотрит на тебя, а ты в нее несешь свою ахинею и появляешься на экране, попадаешь на экран вместе с Ариной Шараповой, которая также что-то невразумительное несет, и постепенно, по мере расширения знаний и возможностей коммуникаций и при сокращении кода, эти дискурсы уравниваются. Практически каждый может случайно оказаться в этом экране. Была программа «Народ хочет знать», когда приезжие люди заходили в будочку и что-то орали. Мне один из телевизионных боссов говорил, что сейчас есть идея сделать целые каналы, где любой желающий может в любой момент нести свою ахинею, но коротко. Это очень правильный шаг в сторону тотальной гносеосимуляции. Ведь у этого канала найдутся и зрители, и участники, и зрители перемешаются с участниками, и возникнет процесс фундаментального обмена знаниями с нулевым эвристическим потенциалом. Те, кто доволен структурой современного познания, те, кто просто не задумывается над этим, либо задумывается, но следует той же самой модели поиска экстатических топосов, постгносеологических квантов, перебегая от одного ощущения к другому — почитал Ницше, пошел пивка выпил, в глаз кому-то дал или с кем-то поцеловался, — кто удовлетворится этим, тот войдет во всемирный, бесконечный мир шизоидных телемасс, который состоит из дивидуальных, разделенных фрагментов, довольно свободно перемещающихся в прокладываемом бытии, но совершенно бессмысленным маршрутом. Причем каждый маршрут в конечном итоге будет не торной дорогой, которой другие шли, а собственной тропинкой, не ведущей никуда, поскольку дорога от бездорожья отличается тем, что одна куда-то ведет, а в другом случае ее просто нет. А вот создание глобальной дороги, которая никуда никого не ведет — это задача гносеологического, гносеосимуляционного процесса, в который с удивлением и с интересом всё больше и больше погружаются современники постмодерна. Недолюди как гносеологический тип, я подчеркиваю, что в данном случае речь о гносеологии. Неслучайно Заратустра Ницше сначала рассказывал на площади народу о сверхчеловеке. Но послушав это, народ сказал: нам это совершенно неинтересно. Давайте мы лучше плясуна канатного посмотрим. Тогда Заратустра сказал: нет, я вас так в покое не оставлю, если вы не хотите слушать о сверхчеловеке, вы будете слушать о последних людях. «Что есть истина, — сказал Заратустра, — говорят эти люди и моргают». Вопрос гносеологии — это вопрос истины. Людям безразлично, что есть истина. Когда народ выслушал проповедь Заратустры о последних людях, он сказал: о, а вот это нам нравится. Даже забыли про канатного плясуна и попросили его рассказать еще о последних людях. «Дай нам последних людей, Заратустра!» Заратустра плюнул, взял труп канатного плясуна и свалил из этой аудитории. Но на самом деле Ницше говорил не о прошлом и не о настоящем, он пророчествовал о том, что придет лет через сто, что и приходит как раз сейчас.

Вторая гносеологическая инстанция — это очень интересный элемент, это нихило-гуманисты и революционеры эпохи постмодерна. Безусловно, гносеологическое является неслучайным для современного революционного течения или современного гиперкритицизма главной сферой приложения своих усилий. Кто они? Я имеют в виду Делёза, Гваттари и всех активных оптимистичных постмодернистов. Нихило-гуманисты, вслед за Ги Дебором, за Жоржем Батаем утверждают, что существует «общество спектакля», вскрывают подмены гносеосимуляционного процесса, обнаруживают их, с помощью достаточно убедительных и внушительных гносеологических и философских технологий показывают, что речь идет о симулякре знаний и их конце, и в отличие от других инстанций, они догадываются об отсутствии кода, но принимают это отсутствие, которое является лишь логическим завершением гносеосимуляционного процесса в своем развитии. Они его рассматривают как наступившую здесь и сейчас реальность, как в свое время коммунисты, а их наследниками являются большинство постмодернистов, говорили: нам не надо ждать долгого развития капитализма, мы должны перейти к следующей социальной стадии здесь и сейчас. Точно так же постмодернисты или нихило-гуманисты говорят: зачем мы будем ждать, пока эта долгая история с исчезновением кода по мере расширения информационного общества завершится. Давайте здесь и сейчас утвердим отсутствие этого кода. И тогда они бросают очень важный вызов устами Делёза: раньше у вас была ничтожная воля, коллеги, а теперь у нас должна быть воля к ничто. Эта воля к ничто и есть некий фундаментальный тезис нихило-гуманистов. Они говорят, что человек закончился, умер, умер автор, умер субъект. На его месте осталась экстатическая каша. Осталось чистое и простое ничто. Причем эти авторы болезненно воспринимаются недолюдьми, поскольку показывают, что сущность некритического участия в гносеосимуляционном процессе является формой определенной эксплуатации. И тут возникает новая социальная теория революции в эпоху постмодерна. Здесь добавляется еще одна инстанция по мере расширения внимания к этой системе, возникает семиургия. Я использую термин Жана Бодрийяра «семиургия» относительно основы современного капиталистического производства. Семиургия — это производство знака. Если классический капитализм производит товары и оперирует с прибавочной стоимостью, изымая ее у рабочих, которые ее производят, то в эпоху посткапитализма или семиургии система производит определенные знаки — бренды, которые ничему не соответствуют, и эти бренды последние люди, недолюди и потребляют. Потребляют не вещи, но знаки. Живут ради знаков, во имя знаков. И эти знаки, утратившие свою денотационную природу, — даже не коннотаты, потому что коннотация — это система хоть каких-то референций. Знак становится самодостаточным и абсолютно ничего не выражающим. Знак и есть симулякр, как его понимает Бодрийяр относительно концепции семиургии. То есть можно сказать, что семиурги — это господа знака или производители симулякров. Это эксплуататоры и экспроприаторы доверия и внимания шизомасс — циркуляторы знаков, которые заставляют знаки вращаться. Конечно, это не какой-то отдельный субъект, это просто часть последних людей, таких, как Фридрих Старр, которые психологически наживаются на доверии с открытым ртом того общества последних людей, которые воспринимают гносеосимуляционный процесс за чистую монету. Это необрахманы, которые выжимают из этого пользу. Но они не лгут, они и есть ложь. «“Что есть истина?” — говорят последние люди и моргают». Семиурги не более свободны, чем те, кого я называю семиофагами — пожирателями знака. Это то, что Майкл Хардт и Тони Негри называют сингулярным множеством или одинокими толпами. Это телемассы, те недолюди, которые представляют большинство постчеловечества постмодерна. Они пожирают знак, искренне полагая, что от этих телелучей, экранной симуляции всё началось и всё ею закончилось. Они — части этого процесса и они заставляют его извращать, Бодрийяр отмечал, что не медиа извращают массы, а массы извращают медиа своей неспособностью критического мышления. Но всё-таки можно выделить среди семиургов и семиофагов тех, кто не ведает о подделке парадигмы постмодерна и тех, кто ведают о ней, еще сохраняя определенную мысль об утрате кода. Даже семиурги — это те, кто знает, что код исчезает. Они не знают, что код есть ничто, что этого кода нет. Они просто знают, что код исчезает. Они участвуют в сужении доступа к коду. Среди них есть разные люди — самые страшные и менее страшные, и я думаю, что менее страшные, как Фридрих Старр, искренне полагают, что сужение кода это плата за расширение знаний. Он не злобный человек, он добрый, но тем не менее он — часть этого семиургического заговора господ знака, которые участвуют в процессе сужения кода. А на следующем уровне гносеологической эволюционной иерархии стоят меонтофаги. Я мог бы сказать — уконтофаги, но это было бы слишком громоздко с точки зрения греческого. Есть разница между меон — небытием и укон — ничто. Это фундаментальная разница при формировании христианской доктрины. Меонтофаги предлагают вместо пожирания знаков пожирать сразу субстанцию этих знаков, то есть неприготовленный, сырой знак. Они — этакие людоеды, каннибалы. Если знак есть некое стыдливое сокрытие ничто, то они предлагают пожирать чистое ничто вместо того, чтобы пожирать знаки и соответственно ведут борьбу с семиургами, которые преображают ничто в знак, скрывают через пролиферацию знаков отсутствие у этих знаков смысла. Так вот, меонтофаги предлагают сразу потреблять отсутствие смысла и утверждают новую революционную тактику борьбы, рассказывая семиофагам, обычным людям, что всё уже давно кончилось, вместо того, чтобы держать их в иллюзии, будто еще нечто продолжается. В данном случает меонтофаги выступают палладинами Гогов и Магогов, носители черной ночи, пророки абсолютного ничто, взятого как наиболее существенная революционная категория. То есть настоящие необрахманы.

Как утверждают Тони Негри, Делёз и другие представители меонтофагии, между ними, новыми революционерами, постмарксистами и посткапиталистами идет война. Война за доверие и внимание семиофагов. И как в истории с капитализмом и марксизмом капиталисты с огромным интересом читали Маркса, хотя его и не принимали, но очень внимательно его исследовали и прислушивались к нему, так же семиурги, по крайней мере, их элита, внимательно прислушиваются к меонтофагам и уделяют им определенное внимание, поскольку именно они вскрывают сущность того, что делают первые. То есть третьи вскрывают сущность того, что делают первые гораздо лучше самих первых, и в отличие от полного доверия и непонимания, кто и что делает со стороны семиофагов, меонтофаги гораздо более ясно определяют для семиургов смысл их собственной деятельности. И в данном случае ни один автор, принадлежащий к капиталистическому лагерю, так много, правильно и глубоко не сказал о сущности капитализма, как его радикальные противники — марксисты. Именно поэтому меонтофаги в эпоху продолжающегося постмодерна всё больше начинают быть в чести. А кто-то удивлялся, почему была такая мощная презентация книги Тони Негри. Именно потому, что семиургам, или господам современного мира очень интересны революционеры. Они им интереснее, чем послушные рабы. Рабы скучны, они просто смотрят сериалы, а меонтофаги еще что-то пытаются сказать.

Что разоблачают меонтофаги? Они разоблачают то, что мы видим, или то, что мы созерцаем, то, что является информационным потоком, то, что для нас хоть как-то соотнесено с реальностью, и соответственно, меонтофаги или революционеры бросают вызов всей системе постмодерна. Отсюда очень важные произведения, которые сняты меонтофагами — это «Экзистенция», «Матрица» и другие фильмы, где показывается, что постепенно разница между виртуальным и реальным мирами стирается, участие в виртуальных процессах, виртуальных играх приобретает характер всё более и более искусственный, и на некотором горизонте геймер и персонаж компьютерной игры уже просто сливаются и разделение между ними невозможно, поскольку остается только ризоматическая игра и, соответственно, кто в кого играет — уже не так принципиально. Система игры, система матрицы поглощает всё. Например, фильм «Нирвана» Габриэля Сальватореса кончается речью об игре, персонаж которой понял, что он всего лишь компьютерный персонаж. Он входит в коммуникацию с создателями игры, начинается борьба против корпорации семиургов, которые наживаются на этих играх, из простого семиофага — участника этого процесса — автор игры превращается в сторонника меонтофагов, борющихся против семиургов, а персонаж фильма «Нирвана» является семиофагом, осознавшим ничтожность и нелепость, виртуальность собственного существования. Цитирую последние слова в этом фильме. «Джимми, да, я стер “Нирвану”, теперь ты можешь ни с кем не играть, а я-то уж сомневался в тебе. Я же обещал тебе, постой. Когда ты удалишь меня, я превращусь во что? В снежинку, кружащуюся за окном. Это не так плохо. Джимми, значит, мы победили. Стирай всё». Вот она, программа Делёза — Негри, программа современного антиглобализма, прозрение сущности «общества спектакля», предложение просто удовлетвориться стиранием. Кого? Чего? Всего. Это и есть la volontй au nйant, «воля к ничто» Жиля Делёза. Здесь возникает реальное противостояние. И именно это противостояние постмодерн способен рефлексировать. Только это — гносеологическую войну и революцию постмодерн в своей глубине способен рефлексировать. На фоне этого фундаментального, гносеологического, онтологического противостояния развертываются псевдоконфликты современности, как в фильме «Хвост виляет собакой», безусловно, созданном в Голливуде, как и Бен Ладен, как и все артефакты современной реальности. А Бен Ладена не ловят ровно для того, чтобы как можно меньше сократить дистанцию между виртуальным персонажем, который выполняет все функции, и реальным персонажем. В конечном итоге, Саддам Хусейн, стирающий в тюрьме свои трусы, на самом деле напоминает о реальности и разоблачает ту химеру, абсолютно фиктивной постмодернистической реальности, которая строится на наших глазах. Он отдает модерном. Он напоминает, что помимо виртуального Саддама Хусейна, злодея, мерзавца, в которого можно бросить дротик в американском баре, он — еще и конкретная личность. Он как бы возвращает наше внимание к своей модернистической сущности, когда человек был человеком, а не элементом гносеосимуляционного потока. С Бен Ладеном такой вещи нельзя допустить, он должен оставаться виртуальным персонажем, полноценным мультипликационным злодеем, и когда люди говорят, что Бен Ладена нет, на самом деле они не то, что правы, они столь же правы, сколь и не правы, как те, кто говорит, что Бен Ладен есть. Потому что виртуальный Бен Ладен в гносеосимуляционном процессе и реальный Бен Ладен — они, в принципе, не могут привести онтологических доказательств о совпадении и несовпадении, поскольку реальный Бен Ладен отсутствует. У него нет никакого обоснования. Он интересен лишь как виртуальный злодей, наделенный той медийной функцией, которую он играет. Он может быть вечным, и несколько поколений еще будут его ловить, смотреть его обращения, он будет уже совсем старый, седой, 500-летний, как Мафусаил. Бен Ладен будет грозить новому человечеству новыми взрывами. На самом деле с точки зрения рецитирования истории, отсутствия в истории центров, в постмодерне, как в постистории, о чем говорил Бодрийяр, — это вполне возможно.

Итак, вот основополагающие типы, которые мы описали, их война, их гносеологическая и постгносеологическая программы, их отношение к знанию. Как к ним относится радикальный субъект — носитель того метапарадигмального начала и в каком-то смысле знания? Радикальный субъект относится с ненавистью к тем, кто эксплуатирует симулякр знаний, относится с жалостью, брезгливостью и презрением к недолюдям, которые находятся в центре этого процесса, и с определенным пониманием к меонтафагам. Меня много раз спрашивали, откуда симпатия у традиционалистов к постмодернистам. Являясь палладинами абсолютного ничто, носителями ночи и сборищем коллективных бесов, они более точно, эти наши коллеги, определяют сущность того, чем является парадигма постмодерна, чем те, кто пытается заделать или прикрасить ту разверзшуюся на наших глазах онтологическую или эсхатологическую брешь, то есть они ближе к истине. Если вы помните геноновскую модель Космического Яйца, то речь там шла о том, что в конце космического цикла яйцо оказывается открытым снизу. И вот через это открытие Космического Яйца снизу, через ночную, подчеловеческую реализацию абсолютной ночи, представители меонтофагии, волонтеры ничто тоже чуть-чуть заглядывают за парадигму, причем даже не просто за парадигму, за ее боковой край, за ее шов, связанный с парадигмой модерна, — хотя и это верно, — но они еще заглядывают куда-то совсем в обратную сторону парадигмы. Туда, где пребывает радикальный субъект. И в этом отношении, как в консервативной революции наблюдается тайная, непонятная близость ультра-консерваторов и ультра-революционеров, точно так же в гносеологической проблематике постмодерна, на этой карте постмодерна обнаруживается странное созвучие позиции радикального субъекта и меонтофагии. Конечно, радикальный субъект абсолютно не имеет никакого отношения к прославлению ничто, к воле к ничто. Радикальный субъект на самом деле метапарадигмален. Он стоит по ту сторону парадигм. И он только сейчас, в эпоху постмодерна, через корректный анализ и абсолютную иллюстрацию гносеосимуляционного процесса как основного процесса парадигмы постмодерна способен проиллюстрировать наглядно и понятно свое отличие не только от этой парадигмы постмодерна, но и от парадигм вообще. Ведь логика пути радикального субъекта постепенно ведет к его обособлению, выделению и становлению самостоятельным, метапарадигмальным полюсом, сверхчеловеком, абсолютно новым персонажем метапарадигмальной картины. Именно в постмодерне он способен обнаружить себя как того, кто он есть, высказать и проявить свою собственную программу, чего он не мог сделать ни в парадигме премодерна, ни в парадигме модерна, и только сейчас, в парадигме постмодерна, радикальный субъект, сверхчеловек начинает выступать как самостоятельная, метапарадигмальная инстанция. Он еще невидим, и язык его непонятен, поскольку в рамках постмодерна он метапарадигмален, и то, что он говорит, тоже не может быть интерпретировано в рамках парадигм. Но если отсутствие гносеологического кода в постмодерне является схлопыванием этого кода, и поэтому постзнание и постгносеология являются чистым нигилизмом, то непонятность языка радикального субъекта проистекает совершенно из другой инстанции. Он не подпарадигмален, он — надпарадигмален. Он метапарадигмален. И его язык является недешифруемым по совершенно иной причине, на совершенно ином метафизическом основании, чем классический постязык гносеосимуляционных процессов. Для того, чтобы пояснить, о чем идет речь, можно сказать, что всё это пространство постмодерна в его гносеологическом измерении — это пространство постязыка. Почему это не язык классического времени? Потому что в нем отсутствует лексика, отсутствует морфология, правила, код его понимания. А вот то, чем является, на чем говорит, высказывается и то, с чьей позиции трактует основную проблематику радикальный субъект, можно назвать трансязыком. И то, и другое — недекодируемо. Но и то, и другое возникает симультанно, то есть одновременно, поскольку ни трансязык радикального субъекта, ни пост-язык общей массы постмодерна, недолюдей постмодернистической эпохи не могут оформиться в других парадигмах в чистом виде. Поэтому появление радикального субъекта как самостоятельной инстанции — это важнейший метафизический языковый феномен именно эпохи постмодерна. Вот почему Ницше помещал загадочную фигуру сверхчеловека не в прошлом, где, казалось бы, ему место, а в будущем, по отношению к Ницше. Абсолютно точно. И здесь возникает совершенно новая реальность — реальность трансязыка, на котором говорить уже совсем трудно. Могут спросить: а как отделить в такой ситуации трансязык радикального субъекта от постязыка в целом. Ведь и то, и то бессмысленно, и то, и другое — недекодируемо, несхватываемо, не подлежит ни дешифровке, ни восприятию. Ответ такой: есть алхимическая формула — «черное, более черное, чем само черное». Выявление отличия между радикальным субъектом и меонтофагической структурой — разоблачение нигилизма постязыка как пустотности и бессодержательности знака постмодерна — возможно лишь при наложении этих двух форм темноты. Есть темное — трансязык, которое еще более темное, чем само темное, чем ничто меонтофагических революционных программ. И просвечивает это темное, более темное, чем само темное, дает о себе знать, становится иным, отличным, то есть создает новую возможность интерпретации только в том случае, когда мы выносим за скобки гносеологическую иллюзию — пристрастную со стороны семиургов или пассивную со стороны семиофагов — гносеосимуляционного процесса. Мы убираем это и беседуем только с теми коллегами, которые действительно описывают ту реальную картину постонтологии, постмодерна, которая мало-мальски соответствует метафизическим данным. Отсюда эта тайная симпатия крайне правых к крайне левым, традиционалистов к революционерам на новом гносеологическом, историческом, онтологическом и парадигмальном уровнях. Иными словами, трансязык не существует вне постязыка. Мы его не можем понять, но на фоне постязыка он впервые дает о себе знать.

И последнее. Возможна ли философия будущего? Что касается философии в классическом смысле, безусловно, в парадигме постмодерна философии нет, поскольку нет знания. Но для того, чтобы люди не слишком остро чувствовали ноющее отсутствие философии, для того, чтобы усложнить меонтофагам, то есть революционерам их гносеологическую практику по разоблачению трюков семиургов, существуют симулякры философии. Возьмем певца группы «Army of lovers». Это Александр Барт, крупнейший западный философ, автор книги «Нетократия», написанной им в соавторстве с Сондерквистом. Вот только таким и может быть полноценный философ постмодерна: без штанов, в халате, с такими бабами, перверт и постоянный посетитель наших экранов. Вот такую философию гносеосимуляционный процесс воспринимает. Он не может быть другим, потому что другие философы типа академика Лихачева в шапочке — это философы модерна, они остались там. Нельзя их перенести или восстановить. Они полностью там. А вот это — классический философ постмодерна. Он закрывает своей рожей, своими клипами факт отсутствия философии. Ведь глядя на него, можно сказать — философия есть. На самом деле, это — классический ход семиургов, которые в ответ на то, что философия кончилась, говорят разоблачителям постмодерна: «Как кончилась, а это что?» Я думаю, что можно не читать «Нетократию», потому что выразительнее, чем эта рожа, невозможно сказать о том, как ничто вскрывает себя. Это чисто экстатический топос, в прямом смысле слова. Каждый выбирает здесь для себя свой собственный формат, тип, и, по большому счету, можно было бы начать и закончить книгу иллюстрацией с изображением этой рожи. Всё, что он сказал, гораздо более скучно, чем его клипы. Ницше говорил о «веселой науке». И вот, мы видем, что философия становится всё более веселой. По логике постмодерна, это такая философия, которая сливается с нефилософией до неузнаваемости. Это тот элемент, о котором мы говорили: как сделать гетерогенный контекст абсолютным элементом неразрывной непрерывности и континуальности. Как могут находиться на одном и том же уровне столь разные явления, восприниматься на одном дыхании фрагменты самых разнообразных элементов? Классический ответ на вопрос относительно возможности философии в эпоху постмодерна не такой уж тривиальный. Радикальные революционеры скажут: нет, философия в эпоху постмодерна невозможна, поскольку невозможно знание, невозможны субъекты. Верно. Это абсолютно правильный ответ. Но с точки зрения тех, кто является объектами суггестии гносеосимуляционного процесса, ответ неправильный. Правильный ответ — да, возможна, Александр Барт нормальный современный философ. И, соответствено, Бивис и Батхед — тоже два современных философа, и Борис Моисеев является современным проповедником. Недавно мне пришло в голову, что для того, чтобы продвигать логику постмодерна, мы должны обратить внимание на такое мое предвидение: я предполагаю, что через несколько лет, а может быть, гораздо быстрее, Борис Моисеев будет выступать совершенно в новой роли. Например, он примет какую-нибудь религию, экзотическую или более распространенную и начнет выступать с точки зрения проповеди каких-то моральных норм. Он скажет, что я наверное не то пел, не так плясал, а теперь я буду всё делать по-другому, и он не уйдет с этого экрана. Уже старый, отпустив бороду, побрив голову, он будет вместе с Гейдаром Джемалем, с дьяконом Кураевым беседовать о сложных теологических моделях. На наших глазах всё так и происходит. Когда выйдет время «Army of lovers», у него начнется время написания философских, или, в согласии с нашим постмодерном, религиозных или теологических сочинений.

Еще раз задаю вопрос: с точки зрения постмодерна, возможна ли философия? Чем мы с вами занимались? Чем будем профессионально заниматься? С точки зрения правды меонтофагов (то есть как оно обстоит на самом деле), философия невозможна, и единственной задачей философии будет примкнуть к революционным ячейкам, обнаружившим ничтожность гносеосимуляционного процесса. С точки же зрения мейнстрима, классического постмодернистического недочеловечества, можно спокойно заниматься тем же, чем занимались, ни на что не обращая внимание, всё в порядке. Есть еще один, особый вопрос — это возможность философии как попытки вычленить трансязык радикального субъекта. Вот эта задача никем не ставилась, она никем не может быть поставлена, она не может быть выполнена. Но мы знаем, как говорит французская поговорка, — то, что невозможно, для человека только стимулирующий факт. Конечно, необходимы гносеология, философия, метафизика радикального субъекта, выстраивание совершенно нового ритма, новой версии метафизического отношения к парадигмам, необходимо преодоление парадигмы через радикального субъекта, осмысление некой иллюзорности, заложенной в парадигме как таковой, ведь она распределяет нормы, кто есть и что есть субъект и что есть объект. А вот радикальный субъект истории мира свидетельствует о том, что роли, — кто субъект, а кто объект, — будут распределять не те, кто их распределяет. Те, кто выдает декреты относительно стадий космической среды и парадигм, это инстанции, с которыми можно согласиться, но можно и не согласиться при определенных обстоятельствах. Значит, это не абсолютные инстанции, и значит, есть миры, реальности, языки, есть стены, есть зоны бытия или постбытия, или метабытия, которые только и достойны того, чтобы существовать, быть утвержденными и чтобы быть им верными. И эти зоны лежат по ту сторону всех парадигм. Иными словами, основой для философии радикального субъекта или для философии сверхчеловека является очень тонкая, но тем не менее пронзительная убежденность в том, что симуляцией является не только откровенная симуляция эпохи постмодерна, а что симуляцией, в конечном счете, являются все фундаментальные парадигмы. И если бы не было маленькой червоточины в самой первой парадигме, никогда бы мир и человечество не пришли к нынешнему кошмару и никогда бы тех процессов, которые развертываются перед нами, просто не произошло бы. То, что оказалось способным полностью быть поглощенным симуляцией, само по себе, изначально, даже в самые золотые эпохи, являлось не более, чем симуляцией. Вот это фундаментальное знание радикального субъекта открывает новую страницу метафизической, вневременной постпарадигмальной постфилософии и на место знака эта парадигма нового трансязыка ставит черную ночь. Черную, более черную, чем само черное.